Бессмысленно останавливаться и даже замедлять шаг. В машине лежит сумка вместе с почтой, ведомостями страховых взносов и бланками новых контрактов. Но за прошедший час новость успела сработать. Атмосфера в центре деревни напоминала осадное положение. В каждой лавке — под крючьями для мяса, над ящиками с турецким горохом и красной фасолью, между двумя глыбами масла — совещались, обменивались смелыми предположениями. Группки, человек по десять, терлись вдоль стен, меряя прохожих тяжелыми долгими взглядами. За нами следили, контролировали каждый наш шаг, метр за метром. Раздосадованный папа решил срезать путь по переулку Короля Рене, где жил Дагут, и нас не слишком удивило, когда мы увидели бригадира, выходившего в сопровождении двух жандармов из столярной мастерской. Непохоже было, чтобы они чего-то добились. Но и сконфужены они тоже как будто не были. Они удалялись с непреклонным видом, гремя тремя парами башмаков, продолжать расследование, которое — в противоположность их кепи — никак не закруглялось. Дагут сидел на пороге своего дома, скрестив руки, и глядел им вслед. Естественно, он зацепил нас:
— Вот уж дурак так дурак! Битый час мучил парня, назадавал ему кучу бестолковых вопросов… Только что не спросил мальчишку, бывает ли он на свадьбах и не приходят ли ему в голову потом всякие мысли. А парень смеялся себе и смеялся — он ведь всегда смеется, когда чего не понимает. Заходите, ребятки. У меня разговор к тебе, Колю.
Папа принял приглашение и правильно сделал. В большой комнате с низким потолком, где надо всем возвышался непременный буфет в стиле Генриха II и куда доносился запах еловых опилок и приглушенные резкие звуки кольцевой пилы, вгрызающейся в бревно, Дагут все объяснил:
— Я расширил дело. И уже вернул два миллиона, на которые купил древесину и машины. Но в наших проклятущих местах, где люди не умеют обращаться со спичками, лучше не рисковать. А страховка у меня стала маловата. Так что сделай ты мне новое, дополнительное соглашение. Надеюсь, тарифа ты не поднял?
— Проценты «Сиканез» не зависят от мелких бедствий, которые случаются с Сен-Ле, — ответил папа.
Вот уж нежданно-негаданно. Утро получилось удачное. Папа сел. Дагут выдвинул ящик комода, разыскивая контракт. Из кухни, находившейся по соседству, доносился звук картофелемялки.
— Жюль, не зажигай свечи, — услышали мы.
И почти тотчас в комнату вошел, шмыгая носом, идиот; лицо его перерезала широкая улыбка, длинные светло-желтые пряди закрывали уши. Он торжественно нес на самшитовом подносе отцовской работы высоченный пирог, украшенный восемнадцатью разноцветными свечками и тремя рожками леденцового фунтика, где лежит «сюрприз» — сложенный в восемь раз листок бумаги, который никогда никого расплывчатыми своими предсказаниями не удивляет. Дагут задвинул коленкой ящик и повернулся к нам с контрактом в руке. Он улыбнулся сыну грустной улыбкой, идущей откуда-то из глубины, из тайников его исполненной нежности к своему семени души.
— Бедняжка! Они чуть не доконали его в самый день рождения.
— Га, ложденья, — произнес идиот.
Он поставил поднос на стол и, встав подле него на колени, потрогал каждую свечку, каждый рожок грязной рукой со слишком короткими пальцами и выпуклыми, точно камешки, ногтями. Он смеялся, ликовал, пускал слюни.
— Чур я зажжу, ага-га, я зажжу, а?
— Ну, ясно, ты и зажжешь, — ответил ему отец, протягивая контракт папе, который сидел неподвижно, напряженно и неподвижно, точно кот, подстерегающий птицу.
XII
Четыре часа. Скоро будет днем меньше. Тем лучше! Только бы все это отлетело как можно дальше, я бы хотела, чтобы минуло сразу сто, тысяча дней. Но, к несчастью, должна пройти еще ночь, чтобы один день сменился другим, а это и мешает осуществлению моего нелепого желания. Ночи стали проклятьем для нашего поселка, где мужчины боятся крепко уснуть, а женщины дрожат, укладываясь в постель. Я тоже боюсь не меньше, хотя и совсем по другим причинам. Немного осталось нам этих странных ночей, заполненных преследованием и бегством, недолго нам дожидаться самого страшного. Я только что наблюдала, как папа… Уже уходя, — а он шел набирать добровольцев, — он задержался перед фотографией, воткнутой в рамку под той, где был запечатлен он сам; на ней, расцветая улыбкой (Улыбнитесь, мадемуазель! Улыбнитесь!), была изображена изящная Ева Торфу, верно, похожая на мою мать, но так, как одна бутылка походит на другую бутылку — с другой этикеткой и другим содержимым. Лицо у него налилось кровью, он покачивался из стороны в сторону — справа налево и слева направо, — точно зверь, который, сидя в клетке, ждет своей порции; потом он выскочил из дома, стремительно, словно подхваченный порывом ветра, нахлобучив поверх войлочного шлема шляпу. Что же до матушки, она весь день ходила подавленная. Пока я в надежде успокоиться зубрила курс английского языка для заочной школы, сидя у папы в кабинете, я слышала, как мама в большой комнате поносила все на свете в разговоре с Жюльеной, ну, разумеется, Жюльеной! Сначала речь шла о поджоге. «Да все это просто балаган, — кричала она. — Никого эта лампа не обманет…» — потом, не знаю уж как, перейдя от поджога к нашим делам, она устроила одну из тех бешеных выходок, к которым за последнее время пристрастилась, не обращая внимания на то, что я могу услышать… «И в Луру тоже! Нет, я ухожу к маме, но все равно это не поможет. Это не то, что поможет», — голос ее становился все громче. Я с ужасом слушала: «Ну, что ты хочешь» надо видеть все, как оно есть. Мосье купил мне новую посуду, притом в точности такую же. И я поняла… Ничего не изменилось, Евочка! Ты здесь, здесь и останешься и всю жизнь будешь лопать из одной и той же тарелки, с одним и тем же рисунком! Ну, если будет разбита не тарелка, так что-нибудь другое! И это я тоже поняла. Будешь, к примеру, лупить по пистону, — он в конце концов и щелкнет, а от конфетти этого не дождешься. Вот и Колю у нас терпеливый, безответный, вроде конфетти. Говорят: «Все надоедает, все проходит…» Пора, мать, пословицу-то эту пересмотреть! Некоторые ведь никогда себе не надоедают, так что в конце концов начинаешь желать им того, что подразумевается во второй половине поговорки. Динь-дон! По ком это так красиво колокол звонит?! А повязочка-то траурная до чего хороша!» Голос звучал все громче, она совершенно теряла рассудок, она вопила: «Скорей, скорей, кюре, пора снова колокол покупать! У меня есть клиент для заупокойного звона. Клиент что надо! Давай, звонарь, лупи во всю мочь по великому уроду! Чтоб у всех у нас уши полопались!» И вдруг она выскочила в коридор, ворвалась в кабинет. Звонок, еще звонок…
— Телефон! Стой. Это меня, Селина.
Я уже чуть не подняла трубку.
— Дай, дай… И живо — на кухню, ну-ка, живо!
А на кухне сидит Жюльена и шьет, и шьет, и глядит на меня исподлобья с выражением какого-то дьявольского удовлетворения. Вот стерва-то! Вот стерва! Я чувствую, что сейчас к горлу подступят полузабытые детские заклятья, — я вспомню, с какой яростью и как пронзительно их надо произнести, одновременно обеими руками, всеми десятью пальцами стараясь наслать зло на врага:
Какое ребячество! Селина, Селина, все, что происходит, слишком серьезно. То, чего добилась эта уродина, которая толкает и толкает твою мать к краю пропасти, заслуживает куда большего, чем просто злость. Внимание, Селина. Звонков уже не слышно.
«Алло! Алло! Нет, его нет дома; дома только Селина…» Ах, какая душенька, эта мамочка! Помолчите, милый друг, осторожнее, меня слушают вражеские уши. Почему вдруг такая осторожность? И вообще, почему непременно она должна подходить? Право же, за последние три месяца все привычки в нашем доме переменились. Папа ведь никогда не заходит в ее спальню, а мама никогда не переступает порога кабинета. Если папы нет дома, только я подхожу к телефону, снимаю трубку и записываю имя, номер телефона, поручение карандашом, висящим на веревочке, рядом с фаянсовой пластиной «Памятка», которую можно мыть. И вот каждый из моих родителей вторгается на чужую территорию, не ставя другого об этом в известность само собой. Почему мама то и дело роется и выискивает что-то в кабинете? Я-то знаю: слышу, как шелестят бумаги. Почему папа осмеливается вдруг переступать порог спальни в неурочный час? Ах! Если бы они хотели таким образом проникнуть в жизнь другого, мечтая о примирении и питая тайную надежду снова стать друг для друга тем, чем они должны быть, я охотно прошла бы на руках весь путь до церкви Богородицы-на-Дубах, чтобы возблагодарить ее! Но это всего лишь, так сказать, нарушение границ, я это вижу по множеству признаков, время скандалов кончилось, уступив место чему-то более опасному — так незначительная хроническая инфекция неожиданно перерастает в острое воспаление.