* * *

Отец быстро набрал команду, притом в полнейшем секрете — полишинеля. Трош — по дружбе; Дагут — потому что всеми силами старался выказать свой пыл; Гаэтан Келине, сельскохозяйственный рабочий, зависящий во всем от замка, — в угоду мосье Ому, который обещал поселить его на своей ферме в Мортфине, — все согласились дежурить через две ночи на третью. Леон Блак, пенсионер-железнодорожник, метивший на место советника, и Бессон, раздосадованный историей с собакой, предложили дежурить через три ночи на четвертую. И наконец, должно быть, от досады «Мары», временно расположившиеся в бараке, предоставленном им мэрией, обещали высылать одного человека кому-нибудь на смену раз в неделю в любой вечер, кроме субботы, ибо в этот вечер и сын, и работник отправлялись на танцы. Побуждения, двигавшие нашими крестоносцами, казалось, не слишком были связаны между собой — каждый в общем преследовал какую-то свою цель и мало походил на того (по мнению мосье Ома) идеального ополченца, который «проявляет полнейшее бескорыстие, подобно людям типа Колю, всецело предан делу и не позволяет себе падать духом от неудач или расслабляться при достижении успеха». Но сколь бы ни был разношерстен состав отряда, его создание позволяло каждую почти ночь посылать в дозор верных людей, не заставляя их притом делать обходы слишком часто. Папа, который оставил себя в резерве, на подмену, разработал всю организацию дела, поделив Сен-Ле на три сектора, где трое дежурных, располагающих по роду занятий, во-первых, большим, чем остальные, свободным временем, а во-вторых, телефоном (Бессон — в районе Шантагас, Дагут — в верхней части поселка, сам он — в нижней), должны и среди дня вести секретное наблюдение и служить агентами связи. Наконец, ополченцам роздали карманные фонарики и круглые свистки; мэрия выделила помещение, где люди могли бы передохнуть между обходами, маршрут которых никогда не определялся заранее, — он мог пролегать и по улицам поселка, и по его окраинам, и по самым границам общины.

Я наблюдала все это, а вернее, всем этим жила, задирая нос оттого, что меня сделали вроде бы секретарем отряда: я должна была печатать под отцовскую диктовку служебную записку, содержащую вечерний маршрут, и относить ее в мэрию. Эта, пусть малая роль, занимала меня в такой же мере, как папина деятельность немного отвлекала его от более мрачных дум. Впрочем, снявшее остроту лекарство не спасало положения в целом, и оно с каждым днем становилось тревожнее, отношения — все натянутее, участились сцены. А мне приходилось, чтобы избегать их, чтобы не видеть, как мой ласковый любитель одиночества превращается в кусок льда, а моя чмокалка-матушка — в фурию, чтобы не слышать, как Жюльена нашептывает мерзкие свои советы, уходить на полдня, с молчаливого согласия родителей, которые наверняка и сами хотели поберечь меня, считая в шестнадцать (с половиной) лет уже взрослой, и вполне доверяли мне, поскольку я редко заворачивала в лес. Обернув вокруг шеи красный шерстяной шарф, до конца подняв молнию на куртке, сунув ноги в черные резиновые сапоги, я носилась по зарослям терновника и просекам, перелезала через изгороди, решетки, плетни. Иногда я бродила одна, часто — с мосье Омом, который десять минут занимался со мной английским, а остальное время изливал душу. Матушка не склонна была отпускать меня вечером, но ее все чаще не бывало дома, так что я была вольна поступать, как мне вздумается, и вот Сова мало-помалу все больше привыкала к ночным прогулкам, естественно, не в одиночестве — я не настолько храбра, — а всегда в сопровождении мосье Ома или отца, когда его обходы затягивались допоздна.

* * *

А обходы эти не давали никакого результата. Правда, не обходилось без комических случаев. Как-то вечером группа Вентье — Блак не меньше лье шла следом за двумя подозрительными ночными шатунами, один из которых в конце концов обернулся и крикнул: «Да не топайте вы так, в жизни никого не поймаете!», а другая заливисто расхохоталась. Это были мосье Ом и я — мы с ним вот уже битый час веселились от души. А в другой вечер — я очень жалею, что пропустила такой спектакль, — у перекрестка дорог на Кормье и на Канде Дагут и Келине, выйдя впервые в обход, наткнулись на жандармов, притаившихся за изгородью (карауля велосипедистов, ездящих без номера и света, куда больше, чем поджигателя). Представители двух станов, распластавшись по обе стороны откоса, целых две минуты обменивались яростными возгласами «Стой!», после чего наконец распознали друг друга и отправились пропустить по бокальчику розового в кафе Беланду, которое еще не было закрыто.

XV

Все листья да листья. Я научилась различать их, просто ступая по ним, даже не видя в темноте. Листья дуба — в набухших прожилках, листья тополя и березы — плоские и хрупкие, их бояться нечего. А вот листья каштана, которые сворачиваются жгутом, и листья платана, почти не поддающиеся гниению и издающие, едва до них дотронешься, треск, позволяют вам передвигаться так же бесшумно, как если бы вы нашили себе вместо пуговиц погремушки. Вечно эта мглистая сырость, поднимающаяся с земли, совсем не похожая на настоящий туман — тот опускается сверху и бесформенными языками расползается всюду. Вечно висит эта густая мгла — тут плотная, как пюре, там, подальше, легкая, словно тюль, а там и вовсе исчезающая, или вот ее вдруг прорвали легко, будто невзначай, по чьей-то минутной прихоти, и она превратилась тут — в витые колонны, там — в лохмотья призрака, здесь — в клочья ваты. Попробуйте кого-нибудь узнайте, попробуйте заметьте хотя бы чье-то присутствие, когда все вокруг движется, рвется, растягивается зыбкими белыми сгустками, когда месяц, утонувший в своем тройном ореоле, старательно довершает неразбериху, вытягивая по земле длинные черные тени!

И с той минуты, как мы вышли из дома, нас неотступно сопровождает тишина, а в ней — строгий ритм наших шагов. Разве виновата я в том, что Трош вошел к нам около восьми часов, в разгар семейной сцены, в ту самую минуту, когда отец, с лету получивший пощечину, наступал на мою матушку и без единого жеста, без единого слова, одной только силой взгляда заставил ее попятиться к стене? Разве виновата я в том, что бедняга Люсьен, действуя из добрых побуждений, но, как всегда, невпопад, не сумел придержать язык за зубами и, уходя, посмел сказать отцу: «Да плюнул бы ты на эту шлюху!»

* * *

В принципе он должен был пойти с нами — нам следовало зайти за ним после ужина, — но папа неожиданно предпочел забыть о нем и пойти вдвоем со мной. Мы ходим уже два часа. Свои восемь километров наверняка давно отшагали. Приветствуемые собаками «Счастливого возвращения», «Гнезда дроздов», «Самой первой» и «Эльмре» — перед каждой фермой мы давали три коротких свистка, условный сигнал для жандармов, принятый после происшедшего недоразумения и означающий нечто вроде «Спите, люди добрые», как говаривали средневековые стражи, — мы сделали большой круг и снова спустились к «Равардьер» по дороге, ведущей к Шуанской яме — самой типичной для наших краев, самой гадкой проселочной дороге, настоящему глиняному каньону с бездонными колеями и откосами, усеянными громадными, раскоряченными, давно уже мертвыми стволами, увитыми жирным плющом. Мы шагаем молча, но в уши лезет неугомонное кваканье лягушек и крики двадцати видов сов, оспаривающих право господства в этом лесу. Мы шагаем под уханье филина, глухой посвист сыча, душераздирающие — точно с нее заживо сдирают кожу — вопли рыжей сипухи, под «у-у-у-у, так-выть-волку-у-у» совушек, которые взлетают мгновенно, мощно и легко, неся смерть зазевавшемуся кроту. Наконец, когда мы уже подходим к самой «Равардьер», метрах в пятидесяти от нас раздается потявкиванье бегущей по следу лисицы. Жертва, преследуемая хищником, бросается наверх, к кустам, растущим между двумя капустными грядками, задевая по дороге крупные глянцевитые листы, шуршащие от стекающих по ним водяных капель. Хорошо слышно, как зверьки, один за другим, ныряют в терновник. Потявкивание совсем уже близко. Кто-то легко пробегает под ежевичными кустами на самое дно канавы, а следом, прямо сквозь высокую траву, туда же яростно кидается лиса. Папа инстинктивно опускает ствол ружья, но потом снова его поднимает. Потявкиванье стихает. В ответ на хрип победителя в гуще под изгородью раздается слабый вскрик, быстро заглушенный хрустом тоненьких косточек, перемалываемых челюстями.