Резкий, точно сабельный, удар — взмах правой рукой. Крестный распаляется.

— Дуры! Куда большие дуры, чем Простачок, — несчастный безобидный идиот… Вот послушай.

И он достает из кармана одно из посланий, написанное на листке из обычного блокнота за двадцать франков, разлинованного в клеточку.

— «Неужели вы не вспомнили про мамашу Буве, — с пафосом читает он, — которая, по ее словам, днем с места сдвинуться не может, зато по ночам шастает, как настоящая колдунья?..» С ума сойти! И ведь вполне возможно, что тетушка, написавшая это, — услужливая соседка, умелая хозяйка, которую только вид ручки с пером может толкнуть на такие бредовые выходки! Но есть тут кое-что и почище, когда по почерку ясно, что перед нами не ворона, а ворон!

Рука его снова исчезает в кармане и достает оттуда другое письмо, на сей раз на голубом листке.

— «Господин мэр, поджигатель — вы и есть, — читает крестный в угасающем свете дня, сопровождая каждую строчку смешком. — Горят только ваши леса и фермы. Будь моя воля, я бы тут же арестовал такого странного типа, насквозь прогнившего от всяких придурей, который бродит без дела по ночам и разбогател бог знает на чем. Но в правосудии у нас такие же тупицы, как ваши мужики!» А? Каково? Я шучу-шучу, но, по правде говоря, это — смех сквозь слезы. Ламорн уже позволил себе, с тысячью трогательнейших предосторожностей — можешь себе представить — задать несколько вопросиков моему егерю, моей кухарке…

Слава богу, мне надо только слушать, отвечать я не обязана, и это сильно упрощает дело. Я потрясена услышанным. Мосье Ом под подозрением! Ничто, даже нежность, какую я к нему испытываю, не мешает мне думать, что, если бы автор анонимного письма знал его так, как я, он мог бы привести куда более страшные доводы: преклонение перед насилием, страстное желание внушать беспокойство, страх… Ах! Надо признать, что крестный был бы первоклассным поджигателем и тщание, с каким он сжигал бы в первую очередь свое собственное добро, вполне завершило бы его портрет! Нет, я в это не верю, я в это не верю, и то, что он говорит мне сейчас, все равно меня не убедит.

— Они мне оказывают большую честь! И хотя наш поджигатель и навлек уже на меня массу неприятностей, я все равно испытываю к нему дьявольскую симпатию. Ну и темперамент! Но, черт подери, пусть бы он нас от них избавил — пусть бы всех их сжег, да и дело с концом!

* * *

Свернув с дороги на одну из улиц, мы идем по Сен-Ле (я испытываю какое-то дурацкое удовлетворение от прогулки в обществе мосье Ома) и оказываемся на площади. Проходим мимо кафе Беланду, куда мосье Ом время от времени заходит, как положено выборному лицу, но на самом деле отдает предпочтение «Ужу» Каре. Время аперитива собрало там по меньшей мере человек тридцать завсегдатаев, расположившихся в двух залах — в большом, где выгибается дугой обитая цинком стойка, продленная центральной витриной с табачными изделиями, и в малом, куда никогда не захаживали любители красненького и где в углублении стоит всегда занятый столик — попросту говоря — «стол». Мосье Ом медленно, вежливо кивая, проходит сквозь толпу, намного более густую и шумную, чем обычно.

— Один «перроке» на стол! — кричит Каре, едва завидев мосье Ома. — А тебе, Селина, гранатового сока?

Даже в малом зале — битком. Метр Безэн задумчиво сидит перед стаканом «Виши». Напротив него посасывает томатный сок ветеринар, а доктор Клоб весело рассказывает о своих подвигах:

— Среди тех, что носят чепцы, одна только осталась, которая еще способна родить. Остальные слишком уж старые. Настоящая матрона! Я было подумал: «В сорок семь лет ткани уже не эластичны, надо ей помочь». Но только я достал шприц, она как завопит: «Убирайтесь, черт бы вас подрал! С вашими уколами вы мне всю кровь попортите. Все должно идти путем». И через пять минут матушка Пако снесла девочку, девяти фунтов весом, с вот такой головой, и прошла она легче, чем письмо в щель почтового ящика. А-а! Вот и наш мэр.

Они раздвигаются, освобождая место на банкетке, от которого мосье Ом отказывается, предпочитая устроиться верхом на стуле с величественной непринужденностью, свойственной знати. Так что на банкетке, обитой чертовой кожей, устроюсь я. Каре, взяв поднос с напитками из рук официантки Мишу, с заговорщическим видом подходит к нам.

— Вы знаете, что его арестовали?

* * *

Сенсация! Но длится она недолго. Появляется некто Келине и рассказывает, что он только что вернулся из жандармерии, куда ходил за ящиком для бумаг. Ламорн привел бродягу, который во второй от нас общине разводил костер близ стога сена; Ламорн, не отнимая от уха телефонной трубки, стал осыпать бродягу градом деталей: «Восемнадцать судимостей за воровство! Обвинение в преднамеренном поджоге! Вот что мне сообщают из Анжера. Что ты на это скажешь, Гаспар?»

— А-а! Так это Гаспар! — И доктор Клоб прикладывает палец к глазу. — Опять пальцем в небо! Гаспар! Он же из Верна. Действительно подозревали, что он поджег дощатый сарай, причем — свой: это случилось после смерти его жены, перед тем как он отправился бродяжничать.

— Но в защиту свою он мямлит что-то совсем невразумительное, — добавляет Келине.

Вокруг нас образовался кружок: вся клиентура стеклась к «столу».

— Черт побери, вот и зима пришла: стариков в тепло потянуло, — заметил Раленг.

— Да Простачок это все, говорю я вам, Простачок! — раздался женский голос, скорее всего голос мадам Каре.

— И что все эти тетки так взъелись на младшего Дагута, — проворчал мосье Ом.

— Что взъелись! А я вам сейчас скажу, — изрек доктор Клоб. — Они до смерти боятся родить такого ребенка, как Простачок, хотя стоило бы наградить их таким за все их добродетели.

XIV

Дни короткие, а ночи длинные. В поселке по-прежнему кипели страсти, повторялся вопрос: «Кто? Кто?» Одни стояли на том, что это Простачок, который все еще находился в приюте святой Жеммы, другие — что бродяга, переведенный в «Голубиный луг» на основании малоубедительного обвинения в бродяжничестве.

Но главное, не утихал страх; общественное мнение, которое обычно не любит долгих треволнений и стремится восстановить душевное равновесие за счет какого-нибудь бедолаги, на сей раз никак не могло успокоиться, и страх продолжал царить в поселке — глубинный, животный, заставляющий запираться на замок, и закрывать ставни, усугубленный ненастной осенней порой, ветрами, дождями, стоном деревьев, шелестом взметаемых вихрем палых листьев, сырыми ночами, где, точно гриб, растут седые космы ужаса. Мосье Ом настолько остро чувствовал это настроение, что, желая приучить людей не пугаться, приказал провести испытания сирены, установленной в кратчайший срок на крыше мэрии, среди бела дня и после того, как Рюо достодолжно предупредил нас о проведении опыта. И все же учение никого не успокоило. Висячие замки, засовы, цепочки расхватывались в хозяйственной лавке, точно хлеб в булочной. Заметно — до тесноты — пополнились прибывшими откуда-то крепкими, здоровыми сторожевыми псами собачьи конуры.

Почти во всех домах, отпугивая поджигателя, показывая ему, что не все еще тут спят, оставляли гореть какую-нибудь лампу — пятнадцатисвечовую, если возможно, поскольку все же для крестьян, которые всегда внимательно следят за выключателем, для людей, которые привыкли экономить именно на освещении, отнюдь не просто заснуть, зная, что где-то зазря горит свет, а ведь за него надо платить двадцать франков семьдесят пять сантимов за киловатт. И так же, во всех почти домах, включая и наш, женщины каждый вечер наполняли ведра, чтобы иметь под рукой как можно больше воды. И наконец, в полутьме комнат поблескивали стволы ружей, заряженных холостыми патронами, солью, свинцом или пулей, — в зависимости от состояния души и степени свирепости владельца, а ночь в это время тоже полнилась в ответ неверными огоньками, тоже поблескивала металлом ружейных стволов, — это начали делать обходы наши дозорные.