Папа, держа в руке шляпу, загородил ему проход.

— Сержант Колю, — представил его регистратор. — Знаете, тот, который…

— Тот, который… тот, который… А, ну да.

Уважение появилось на лице представителя закона, когда он быстро перевел взгляд с ног «того, который» на черную войлочную макушку.

— Еще раз примите мои поздравления, мосье, — сказал он. — Но того, что вы рассказали сегодня утром на месте происшествия, для меня вполне достаточно. Вы можете располагать… О, какая прелестная девчушка!

Меня возмутила эта его «девчушка», и я прижалась к стене, освобождая ему проход вдоль перил. Он спустился на две ступеньки.

— И все же одно слово, пожалуйста, — вдруг проговорил он.

Его нос, резавший ломтями воздух, вдруг замер. Кончик холеного розового пальца уперся в папин жилет.

— Вы ведь страховой агент, а значит, в ваши обязанности входит фиксировать те детали, которые могут пригодиться вашей компании… Во время всех последних пожаров или во время хотя бы одного из них вы в самом деле ничего не заметили, что показалось бы вам необычным?

— О господи… нет! — ответил папа так неуверенно, что следователь, насторожившись, вжал указательный палец в его диафрагму.

— Подумайте!

— Нет, я ничего не заметил… — повторил папа. — Ничего, если не считать одного совпадения, которое, понятно, ничего особенного не значит.

— Так скажите же! — возопил мосье Жиат-Шебе.

В нетерпении он постукивал подошвой по краю третьей ступеньки. Диалог между следователем и папой, происходивший на верхней площадке парадной лестницы, привлек общее внимание — настолько, что в нижнем зале замерли все разговоры, а рты так и остались открытыми. Журналист, скользя от столба к столбу, придвинулся совсем близко и принялся судорожно записывать. Вспышка магния озарила папино лицо как раз в ту минуту, когда он наконец произнес:

— Извините, господин следователь, я заметил только, что все пожары происходили в свадебную ночь.

* * *

Слышно было, как муха пролетит. Следователь, упершись подбородком в шею и скрестив руки, шарил глазами по сторонам, как человек, судорожно соображающий, не будет ли он выглядеть смешно, принимая всерьез великую детскую тайну.

— Хм! — буркнул он. — Мне еще сказали, что все сгоревшие фермы принадлежали местному мэру. Человек двадцать приходили ко мне с этим заявлением. Ошибочным, впрочем, — ведь ферма Дарюэля не принадлежит мосье Ому.

Но присутствовавших папино сообщение, казалось, взволновало намного больше. Иные, старательно напрягая память, загибали пальцы — один за другим: получалось четыре. Затем, произведя подсчет, сосед глядел на соседа, серьезно, не без уважения, высоко подняв брови, готовый вот-вот переступить границу, отделяющую непостижимое от невероятного.

— Гляди-ка ты! — произнес Раленг, выражая скупыми средствами чувства тех, кто и не делал вид, будто что-то знает.

— Любопытно! В самом деле, любопытно! — почти тотчас заметил доктор Клоб, выражая мнение остальных. Если действительно существует какая-то связь между тем и другим, надо будет мне вспомнить теорию вероятности… Неужели в этой дыре мог появиться столь изощренный садист?

И он задумался, зажав бороду в кулаке, в то время как все вдруг разом заговорили. Следователь, все еще стоя на третьей ступеньке, спрашивал мнение бригадира. А мы, не дожидаясь их разрешения, сбежали вниз. Папа, попрежнему в сопровождении дочери и Люсьена Троша, широким шагом вышел за ограду и направился прямиком к четырем фермерам, которые, стоя на площади в окружении толпы, обсуждали случившееся.

— Слушай! — схватив за рукав Марсиаля Удар, зашептал ему в лицо папа. — Не забудь предупредить меня заказным письмецом, притом самое позднее завтра, о том, что ты сгорел. И ты, Бине, тоже…

Потом он пригладил мне волосы — так он делал всегда, когда собирался куда-то уходить.

— Мне надо еще повидать одного клиента. А ты пойди помоги маме.

И вскочил на велосипед. Взявшись за руль своего велосипеда, я заметила, что обе шины проколоты. В одной из них так и осталась торчать игла.

— А-а! Это штучки Иппо! — заключил Люсьен, взвалив велосипед на плечо. — Придется тебе идти пешком, а я занесу его вечером.

Я проводила Люсьена до гаража, где он, расставшись со мной, тотчас залез под Б-14, металлические внутренности которого валялись на закапанном маслом цементе. Домой я возвращалась одна, лопаясь от злости, и трижды обернулась, чтобы крикнуть «гадина» Ипполиту, который сопровождал меня на почтительном расстоянии, хохоча во все горло, улюлюкал, свистел в сомкнутые ладони, следуя испытанному способу браконьеров и шуанов, для которых крик совы служил сигналом к сбору.

VII

В жарище, в пару, в запахе горячего белья и заваренного крахмала наши голые руки двигаются ритмично — точно шатуны. Жюльена вытягивает из кучи и раскатывает с ходу полотенца и тряпки. Мама, оставив себе дощечку для глажки рукавов с ее сложностями, работает главным образом кончиком утюга, укрощая ловкими и быстрыми движениями кисти манжеты, углы воротничка, кружевные оборки. Будто по часам, каждые пять минут, она меняет утюг на один из тех, что дожидаются своей очереди на дисках, стоящих посередине плиты, прикладывает его к щеке, проверяя температуру с точностью до нескольких градусов, и левой рукой выхватывает из кучи следующую вещь. Ну а мне поручают только носовые платки, и я орудую электрическим утюгом на маленьком столике рядом, беспрестанно мучая мой «Калорматик» переключением термостата единственно ради того, чтобы увидеть, как зажигается или гаснет маленькая красная лампочка. Отутюженное белье складывается в две медленно растущих на комоде стопки — стопка Колю чуть выше стопки Трошей; и тишина, которая окутывает кухню, нарушается разве что тиканьем остывающего утюга да коротким потрескиванием, доносящимся с решетки зольника. Не слышно ни слова. Через час я не выдерживаю и, подойдя к Жюльене, скрещиваю руки поверх белой бумажной комбинации.

— Что-то странные вы сегодня! — кричу я ей в лицо.

Никакого ответа. Ни от Жюльены, ни от мамы, которая, что-то буркнув, опускает еще ниже нос. Я знаю, что с ней: Люсьен, верно, намекнул Жюльене, что я была на пожаре, а та стала изображать удивление, призывать к осторожности «ради блага малышки», которую она ненавидит с тех самых пор, как почувствовала, что ее вывели на чистую воду, выследили, неотступно за ней наблюдая, мои разного цвета глаза. Оттого ей и неловко. Но почему бы не покончить с этим? С чувством неловкости я люблю кончать разом, даже если для этого нужно разбить все, как тарелку, — вдребезги. Лучше бы уж мама сказала: «Кстати, не говори отцу, что не видела меня, когда вернулась. А то как бы не вышло скандала». И мы бы с этим покончили, потому что скандалы подстраиваю уж во всяком случае не я. Наоборот, я у них нечто вроде клея — делаю отчаянные попытки все собрать воедино, пусть даже это будет ад. Но в воздухе носится что-то другое, что дымит сильнее, чем влажная тряпка под утюгом, — и мама устраивает сцену ревности. Она прекрасно понимает, почему я помчалась на пожар. И не может примириться с тем, что кроется под этим, — моей потребностью быть рядом с человеком, который дает мне столько душевного тепла. Но как может тот, кто для нее уже не существует, в такой мере меня занимать? Как могу я так за него бояться? Как могу я любить ее врага? Она не сомневается, что и ее я люблю, но с каждым днем я замечаю, что моя нежность к ней все больше кажется ей оскверненной той нежностью, какую я питаю к отцу. Если бы я хоть довольствовалась известной привязанностью к нему, жалостью, что ли!.. Я и сейчас еще слышу обрывок фразы, брошенной ею в моем присутствии Жюльене: «В конце-то концов она ведь его дочь!», и я до сих пор вижу мамино лицо в ту минуту, когда Жюльена, всегда готовая причинить нам любое возможное зло, отвечает: «Прежде всего она — его дочь!» Предпочтение! Вот рана и открылась снова. Незаживающая рана, ибо, как только она сочтет, что отец уже моим предпочтением не пользуется, она тут же извлечет из этого свой барыш. Она никогда не потерпит справедливого равновесия, которое безоговорочно признает папа. Он в самом деле, — а это и возвышает его в моих глазах, — он в самом деле не испытывает к ней ненависти. Нет, бедный мой папочка, он к ней ненависти не испытывает…